...и, полыхнув зелёным факелом,
я рухну в синюю сирень
в малюсенький, священный двор,
где детство надрывало пузико,
из шлемофона хлещет музыка,
и слёзы застилают взор.
URL
00:57 

Доступ к записи ограничен

Герой нашего времени
Закрытая запись, не предназначенная для публичного просмотра

08:17

Герой нашего времени
В первом вагоне можно ехать только с насморком, там ужасно воняет туалетом. Я прохожу дальше.
Зачем ты мне? Зачем ты со мной?
Первая мысль о том, что себя можно убить, у меня появилась, наверное, лет в 7 или 10. Ко мне зашёл кореш, и мы вместе плевали с балкона и бросали вниз бычки, которые его отец оставлял в консервной банке — это было такое модное развлечение. Килька в томате.
Вторая мысль была: можно убить другого. Что если скинуть кореша с балкона. Это было приятно волнительно, как будто отвечаешь учителю хорошо подготовленный урок.
Они жили на двенадцатом этаже — там было дешевле. И в этот момент я подумал, что было бы прикольно спрыгнуть. Но не просто, а чтобы разбиться. В этом не было отчаянного желания смерти, просто детский интерес.

…Ощущение, что меня вычерпали изнутри половником. Я смотрел на жилку, которая пульсировала у неё на шее прямо возле стоечки воротника нежно розовой блузки, и понимал, что в этой пульсации — катастрофа.
За что ты мне? За что ты со мной?

Сначала мы просто едим арбуз. Но на самом деле, я уже давно знаю: сейчас она положит полосатую корку, и — начнётся. Она кладёт эту подлую корку на блюдце. Вдох. Выдох. Звонок телефона. Мне знаком этот голос по другую сторону жуткого и бессмысленно погасшего чёрной пустой экрана телефона.
Ли-ля. Два слога в имени, которые причиняют мне столько боли.
Мне плевать вообще на всё. На работу — я даже не знаю, какой день недели. На погоду за окном — снег или дождь, меня ничего не восхищает. Плевать во что я одет. Мои ботинки начищены просто по привычке. Мне на жизнь свою наплевать. И всё это из-за неё! Я ненавижу свою любовь. Она как сторожевой пёс. Я посадил бы её на цепь, давал раз в день еду, только бы каждый день видеть преданные глаза, которые никуда не денутся. Не потому, что меня выбрали, а потому, что не могут уйти.
Неужели кто-то ещё верит, что сила в правде? Она в чём угодно, только не в ней. Ну вот, я убедил, получается, выиграл. Почему? Потому что сильней? Потому что правда на моей стороне? Да всё это полная чушь. В этой победе нет ни радости, ни злости, ни восторга, ни ужаса. Пустота. Как в тёмном тамбуре, где перегорела лампочка. И что мне делать с этой победой?
«Жить,» — это говорит во мне та парадоксальная часть человека, которую невозможно уничтожить.
Ну же, бог, или кто там вместо него, подскажите-ка, как же жить дальше? И незамедлительно ответ, я читаю граффити у станции: «Всё сбудется».

07:49 

Доступ к записи ограничен

Герой нашего времени
Закрытая запись, не предназначенная для публичного просмотра

21:33

Герой нашего времени
Она верит во всякую чушь: типа ауры, заряженной воды, инопланетян. Мы лежим на кровати, я смотрю на идеально мягкий изгиб её бёдер и слушаю эту ахинею. Я настроен ужасно миролюбиво и нет сил доказывать, что она заблуждается. Когда я еду по утрам из части, стою на эскалаторе метро, иду по городу, настроение бывает более злое. Меня раздражает её наивность, и в этом нет очарования, какое иногда мне является.

Трепетная беззащитность. Такая очаровательно щемящая искренность, когда признаются шёпотом, что, например, верят в Бога или в переселение душ. Не знаю, почему меня это так восхищает — способность верить в чудо. Я так не умею, и мне завидно. Очень завидно, прямо до стиснутых зубов.
Меня злит. Злит, что она не моя. Не знаю, как можно без, но с ней — невыносимо. Это конкретная зависимость, и мне отчего-то даже нравится.

В среду, когда мы шлялись по парку на окраине, чужие, лишние, но всё же — за руку (вот пара впереди нас тоже сцепляют руки в замочек: никогда не знаешь наверняка, они правда влюблены или, мучимые эти чувством, просто боятся стать одинокими). Так вот мы шли и молчали, и это было плохое молчание, очень плохое. Когда нужно поговорить, но вам обоим уже так наскучило, и достало, и неохота.

Около пруда, на деревянных настилах сидели люди. Солнце светило мягко, так бывает только иногда и только летним вечером: лучи словно проходят через небо и рассеиваются. Они просто сидели. И в этом было столько безмятежного спокойствия, какого я не испытывал уже очень давно. Люди сидели на досках: в наушниках, с книгами, и просто так, у кого-то рядом лежал велосипед. Они сидели и смотрели на вечер и воду. Город вокруг колпаком накрывал их всех, и казалось, что никогда в мире не было суеты, никогда не будет войн, и вообще время остановилось: можно сколько угодно сидеть и смотреть на воду, и этот тягучий и сладкий сироп вечера не закончится. Я вдруг очень ясно ощутил тоскливую зависть.
Я давным-давно не испытывал этого странного чувства, когда город становится родным и тёплым, и все вокруг хорошие, очень хорошие, и с тобой не может случиться ничего плохого. Я испытывал его, сидя в электричке, по дороге в Сестрорецк, когда только начинались летние каникулы, а впереди было вечное лето. Я испытывал ощущение пронзительного счастья иногда просто идя по улице, возвращаясь вечером в пятницу из института после пар, от салюта на 9 мая или когда возле метро видел, как ждут с букетами парни своих девушек.

А тогда, на окраине в парке, я почувствовал, что мне больше не доступна эта нежность в сердце, как будто все оказались внутри мягкого купола, а меня не пустили, оставили снаружи. Защипало в глазах от всей этой картины: люди на траве и досках, читают книги и слушают музыку, идут возле воды под руку и одинокие, но в этом одиночестве нет отчаяния, а только уверенное счастье. Мне очень захотелось быть одним из этих счастливых спокойных людей, но меня отсекли, выбросили (или я сам это сделал с собой?), и пустота внутри вдруг стала разрастаться, выжигать печень, сердце и лёгкие. И даже если заплакать — не станет проще.
„Я чудовище, что погубило мир. Разрушил. Убил. Предал.“

19:04

Герой нашего времени
Чем ближе я был к вокзалу, тем хуже у меня становилось настроение. Там, на траве, в теньке и под солнцем, всюду вались, как выброшенные тюки, бомжи. У меня в сердце не было жалости или отвращения, я просто побыстрее прошёл мимо и всё.
В вагоне лица, хорошие, добрые, ни одно из них мне не принадлежит. И даже её лицо. Не двигаясь, я смотрю на своё отражение, перечёркнутое надписью «Не прислоняться» — я назло прислонюсь.
Мне кажется, всё-таки можно любить одних, а целоваться с другими. Но что делать, если никого не любишь. Я, скорее, ненавижу.

Честно говоря, слово «праздник» никогда не вызывало у меня особого веселья. Может, из-за рассказа Андреева, может —просто так. Но теперь я точно знал: праздник — это злость, это чужие, посторонние люди, это сгоревшие на солнце лицо и руки. Праздник — это страшно и до тошноты отвратительно, потому что когда ты на нём один, всё становится невыносимым. Одинокие люди сидят дома.
Голосистые женщины, стоявшие по обе стороны от меня, орали почти без перерыва «Да-вай, да-вай», и уши уже закладывало, а потом получился огонь. Я видел её затылок, смотрел поверх всех этих отвратительных голов, а потом она встала, и все смотрели на неё и на огонь. На огонь — совсем чуть-чуть — и снова на неё. Я не мог радоваться, не мог дышать от дыма и ненависти, презрительного отвращения ко всем ним.

Есть только один выход: мне придётся тебя убить, чтобы ты больше им не принадлежала. Да, после этого ты не сможешь принадлежать и мне, но я как-нибудь перетерплю. Я готов потерпеть лишь бы ты никому не досталась, раз уж ты не моя. Не могу думать, что есть на свете люди, которые знают тебя дольше, чем я, которые называют твоё имя, которым ты улыбаешься. Если ты будешь мёртвой, ты не сможешь им улыбаться. Кто эти пидорасы, которые до меня смели к тебе притрагиваться, с которыми ты разговаривала, когда я тебя не знал.
У меня совсем нет мужества это терпеть.

00:26

Герой нашего времени
Я думаю, это конец. В электричке на дачу, в закат упирается гусеница из вагонов. Поезд мёртвый. Все вокруг — мёртвые. Лето замерло, встряхнулось дождём, вспылило тополиным пухом, задохнулось липовым цветом.
«Я хочу побыть немного одна,» — я знаю, что за этой фразой катастрофа. Но ничего не чувствую. Впервые за последние полтора месяца, я больше не ношу в своём сердце тоску. Просто жалко, что всё заканчивается именно так: когда кажется, что вот оно, наконец-то, пришло, досталось – и вдруг из кончиков пальцев выскользнуло скользкое, воздушное, невесомое — счастье, что ли?
Противно думать. «И вот теперь бы только и жить… и нельзя жить, нельзя, о, проклятье.»
Это всё было настолько очевидно, и я был уверен в конце, как и в том, что вечер сменится ночью, что солнце сядет, и закат догорит.
Я знаю, что она скажет. Ты хороший, но я так не могу. Они для меня важнее.
Я посмотрю на неё спокойно и печально и скажу что-то вроде «Мне жаль.»
И мы разъедемся в разные стороны, я к каналу Грибоедова, ты — к Малой Конюшенной.
Я верну тебе заколку и платье, которые ты забыла у меня дома, чтобы вернуться. Это похоже на то, как люди бросают монетки в фонтан. Ни за что не сбудется, если не суждено вернуться. А нам не суждено быть вместе и построить всё то, о чём мы мечтали робко. Шёпотом.
Мне легко на душе теперь, из сердца вынули спицу сомнения, и оно забилось свободно, легко.
Это всё будет завтра, но мне больше не страшно. Вы вообще все нестрашные.

20:52

Герой нашего времени
Поезд вздохнул тормозами и остановился. Люди пошли потоком, в разных направлениях, они бесконечно шли, просто из ниоткуда возникали, и почти все были легко одеты, потому что в городе уже стало по-весеннему тепло. Я смотрел на бесконечных людей, и пытался осознать новость, которую только что узнал. Опять по телефону. Опять этот отстранённый голос. «Что с голосом, что случилось?» – я говорю это легко, а внутри сердце сжимается от предчувствия необратимого.
Олег молчит две секунды — один вдох и выдох — он наверное, просто набирает в лёгкие побольше воздуха, чтобы сказать.
Земля не останавливается, люди идут по-прежнему, кому-то даже весело. Солнце очень красивое, оранжевое и большое, освещает вокзал, электричку, какие-то постройки.

Ещё раз я слышу эту фразу. Человек не может со всем ужасом осознать свою смертность, но осознать смерть кого-то из товарищей не менее сложно. Я не знаю, от чего он погиб, не хочу слушать подробностей. Потом всё равно начинаю представлять. В отпуске он был один раз, на свой день рождения, в феврале. Больше не будет дней рождений, он никогда не вернётся с войны. Никогда. Не вернётся. С войны. Я так спокоен, что мне становится страшно. За что, почему именно Артём должен не вернуться? Почему вернутся остальные, а он навсегда останется там. Ну то есть, он ничем не лучше других, просто каждый раз не могу поверить. Ему было 26, у него никогда не будет детей, он не сможет больше пойти в поход, не состарится, не закурит ещё одну сигарету, в конце концов, он больше не может видеть солнца, майского солнца, которое светит сегодня так хорошо и ярко. Больше ничего не будет, и так странно от того, что я всё равно продолжаю идти, и люди вокруг тоже живы, и им, в общем-то, всё равно, на какого-то Артёма Кавелина, который был убит пару дней назад, в мае двадцать четвёртого года . И это очень несправедливо и закономерно, как закономерны и логичны все несправедливости жизни. Надо что-то сказать. Я не помню, что выдаю, потому что все слова глупые и циничные.

Почему я был так уверен, что именно Артём обязательно вернётся? Откуда и почему мне так показалось? Он воевал там с сентября 22, почти 2 года с тех пор прошло. Он должен был вернуться, он везучий! Может, ошиблись, думаю — и сразу зло смеюсь над своим отвратительным малодушием.
Не знаю, о чём думать. Я знаю, что осмыслю это через пару дней, а пока что быстро набросал в текст нелепыми и бедными словами всё то, что чувствую. Это похоже на словесный импрессионизм.

На войне убивают, я же всегда про это знал. Но что с этим делать живым.

22:05

Герой нашего времени
— Зачем ты так? — удивлённо сказала, будто воду холодную разлила. — Мне обидно.
…Сначала всё было хорошо. Сначала было небо, очень много, и ничего больше. Потом было поле. Мы ехали, окна нараспашку, сквозняк отовсюду. Она была в синих джинсах, я — без футболки после купания. Это было прямо как в кино: парень с девушкой едут в тёплый день на машине, и всё на свете очень хорошо.
Потом поле исчезло, и дорога тоже кончилась. Был дом, сквозняк во все щели, солнце, от которого я очень хотел согреться, но не получалось. Ещё были люди. Другие, чужие, не наши. Они называли друг друга не нашими именами, обнимались чужими руками, и целовались чужие губы. Но всё-таки они были вместе, и она тоже вместе с ними. А я — был один.
Она очень хорошо знала, что ей нужно. А я уже вообще ничего не соображал: что я люблю, от чего мне бывает весело и хорошо, и что со всем этим делать.

…Лена. Уже через пару часов после знакомства, как только я мысленно произносил её имя, на меня накатывало отвратительное, брезгливое раздражение. До тошноты. Меня раздражало в ней всё: линия полных красивых губ, светло-каштановый волосы, ровной волной лежащие на спине, аккуратная фигура (она всегда надевала вещи, которые подчёркивали всё, что нужно было подчеркнуть), уверенная манера разговора. Какое-то хозяйское положение в чужом доме. Но самое главное, что меня выводило из себя, так это то, что она знала её дольше, чем я.
Богдан. Ничего настолько неблагозвучного в своей жизни я больше не слышал.
Он тоже знал её дольше, обнимал при встрече, у них там были свои шутки, а я вдруг понял, что меня вытеснили из их круга, и я будто стою за забором, из-за которого меня не видно, не слышно, да и в общем-то не нужно меня видеть и слышать.
И злила своя собственная обида. Что эти странные весёлые люди мне ничего, собственно, не сделали, и всё равно, совсем не нарочно, сделали мне больно. И жалко было себя, и от этого злился ещё больше.

…Она испытывающее смотрела на меня. Мы стояли на заднем дворе, она хотела заглянуть в лицо: «Что случилось, Яр?»
Сам того не ожидая, засмеялся так желчно, ядовито и произнёс грубые, насмешливые, лживые слова, а когда посмотрел в её лицо (очень сложно было смотреть в глаза, будто тяжёлые веки не получалось поднять выше), столкнулся с удивлёнными от неожиданной печали её глазами, и испуганно юркнуло куда-то в живот сердце, заколотилось от страха и ужаса: «Что дальше будет?!»
Но я ничем не выдал себя, может, только вдох вне очереди, такой поспешный, чтобы затушить внутренний стыд, чуть нарушил привычное вокруг; но она не заметила, спросила только: «Зачем ты так?»

…Богдан жарил шашлык. (что за дурацкое имя, ей-богу). Лена так по-хозяйски резала овощи, касалась плеча мужа, потом шла неторопливой походкой очень уверенной в себе женщины. Богдан шутил, а Яночка смеялась его историям. И Лена тоже хихикала, но так по-взрослому сдержано и снова по-хозяйски. Я вообще не мог врубиться, про что они говорят, а потом до меня вдруг дошло, что говорят они совсем не со мной, и готов был лопнуть от ревности, злости и бессильного раздражения.
(Потом, на следующих выходных, мы, гуляя, случайно наткнёмся на это место в лесу, где был костёр, и мне снова станет неприятно и брезгливо от мысли о тех далёких людях. )
Я представлял, как они встречались вот так, втроём, когда я ещё не знал Яночку, и она так же смеялась, обнимала своими руками Богдана, и они обсуждали все эти дикие, совсем бестолковые, ненужные, даже вредные вещи.
Она кормила его с руки. Богдана. Три шампура. Я съел их в одного.

Назад мы ехали молча. Только я в самом начале сказал: «В объезд, так быстрее.» Яночка кивнула, не разжигая губ: «Угу.» Часа три по пробкам, вдвоём в машине. Я даже не знал, что можно так долго молчать.

первые майские праздники, около 13 часов дня


23:10

Герой нашего времени
«Хороших выходных,» — я пожал ему руку, очень весело пожал.
И для меня наступили суббота, и воскресенье тоже, а у Юрки оставалась только пятница. Последняя пятница и никаких выходных для него уже больше не было.
«Хороших выходных,» — это было в пятницу утром.
Я потом себя спрашивал: а если бы я не пожелал ему ничего? а если бы подал руку по-другому, не так крепко? или не так слабо? а если бы он споткнулся где-нибудь по дороге – может, ничего бы не случилось?!
В субботу утром, когда дождь лил уже довольно сильно, зазвонил телефон. Он звонил уже пару раз, и раздражение, смешанное с досадой, подступало ближе. «Почему так настойчиво Андрюха вызванивает меня в выходной?»
Чуть более резкое, чем нужно, моё «Алло» понеслось по проводу куда-то в неизвестном направлении. А на связи была Москва.
«Яр, ёб твою мать,» — Хорошевский сразу обматерил меня. — «Почему я не могу до тебя дозвониться?»
Но прежде чем я успел ещё что-либо подумать и что-то сообразить, он выложил, решительно, будто в холодную воду зашёл: «В-/ин. В-/ин в списках погибших.»
Только секунду было молчание, но оно показалось мне таким страшным и неприличным, словно длилось час.
«Что? Это невозможно.» — сказал я и глупо улыбнулся. Улыбка получилась вялая, жалкая, но я до сих пор не могу себе объяснить, зачем вообще улыбался тогда.
Нет, правда, не может быть. Это какой-то розыгрыш, шутка. Глупая, дурацкая. Юра В-/ин, тот, чью руку я жал всего один день назад. Тот, с кем почти бок о бок мы прошли 3 курса.
Это просто невозможно.
Я представил, как он вошёл в концертный зал. Сел на своё место. Или, может, он постоял где-то в фойе и только потом прошёл внутрь. Вот его последняя фотка: он улыбается, сцена далеко, а жить остаётся, наверное, меньше часа. Или ещё меньше.
Я никогда не жал руку тому, кого убьют меньше, чем через сутки. И потом, я, конечно, терял друзей, но все они гибли там, на войне, и хоть это всё равно оставалось чудовищным и неправильным, но хотя бы чуть-чуть объяснимым: они гибли там, где можно быть убитым. А Юра не был на войне. Его убили слишком далеко от фронта. И тогда с тошнотворным страхом пронеслась вдруг мысль о том, что фронт гораздо ближе, чем мы думаем, и что всё, что, казалось, происходит так далеко, наконец-то долетело эхом и до нас. И мне стало так горько, как никогда ещё не было, и очень-очень растерянным и крохотным в своей беззащитности ощутился вдруг человек и вся его короткая человечная жизнь.
Парадокс человеческой гибели. Тебя нет, а профиль в соц сетях остаётся. Переписки там всякие, фото в профиле, где ты улыбаешься. Очень сложно поверить, что человека больше нет, когда перечитываешь переписку. А там написано: был в сети 22.03.24. Или когда смотришь фотографии — тоже сложно поверить.
Я пошёл в комнату и лёг на кровать. Потом встал и открыл окно. Снова лил дождь, и солнце словно никогда не вставало.

22:51

Герой нашего времени
Стыдливо отводя глаза, проходишь мимо парня без ног, он в переходе просит милостыню. Милостыня. Странное слово, хорошее.
Мы сидели в Ванькиной машине и грели мотор, замерзая сами. В маленьком окошке видеорегистратора все было перевёрнуто вверх ногами: лужи и асфальт стекали сверху, деревья стояли кронами вниз, а небо вообще было фиолетовым. Солнце всходило над домами, и уже потом, сидя в электричке, я видел, как оно поднимается дальше, превращаясь из плоского диска в бесконечно яркую полосу, на которую нельзя было взглянуть без слёз.
Это было пару недель назад. Если бы я умел рисовать, то обязательно нарисовал бы эту картину: рассвет в электричке. Только не зимой, а обязательно летом, когда все едут в футболках и кроссовках, а у девушек лёгкие платья, и всё вокруг тоже очень лёгкое.
Это случилось девятого числа. Девятого марта. Стало очень страшно, потому что мне казалось, что из жизни сейчас уйдёт что-то очень важное. В мае бывает такая пора, когда деревья ещё не распустились и весь город покрыт салатовой дымкой. Так бывает всего пару дней. И именно это чувство было у меня в ту ночь.
Начиная от кончиков пальцев ног, словно анестезия, проходя дрожью по всему телу, до самой макушки — меня словно включили в розетку — всё онемело от волнения и трепетного ужаса. Кажется, у меня даже стучали зубы. И вряд ли это было от холода.

Второй раз мне стало страшно в понедельник. И это было ещё хуже, пронзительней, и тоской занимался погожий день, пока мы шли по неровной платформе к вокзалу. Асфальт под ногами перекатывался волнами, цепляясь за подошвы тяжёлых зимних ботинок.
Хотелось заплакать или что-нибудь такое, но глаза были сухие и горячие. Моё счастье, такое зыбкое и до ужаса хрупкое, уходило в темноту арки, растворялось в колодце двора, и вдруг — ни село, ни пало — неприятным морозом пробежало предчувствие катастрофы, и что я больше никогда её не увижу. А больше всего мне было неприятно от мысли, что между нами всего одна станция метро, 10 минут, если бегом и 20 — неспешным шагом, чтобы, идя, успеть ещё заметить красоту улиц. И вместе с этим она была так далеко от меня своими мыслями, чувствами, и, в конце концов, душой — это всё дело дни невыносимо долгими и мучительными.
С неизбежной покорностью я подчинился своей тоске, принял её, будто зябким осенним днём на меня плеснули стакан холодной воды, и вместо того, чтобы вытереть лицо, я продолжал стоять, неподвижный и глупый.
…Закат с другой стороны окна был бледно-розового, какого-то болезненного цвета, и вся весна походила на то состояние, когда ты только что выздоровел после долгой и высокой температуры, и теперь выходишь на улицу обалдевший и немного слабый от внезапного тепла.
Я верю, что всё будет, как на вкладышах из жвачек ловиз. Я верю, что будет со мной.

23:29

Герой нашего времени
Она называла это «Да просто устала…». Я называл это *предчувствием пиздеца*. Она молчала на другом конце в трубке, и я опять знал: это оно.
Предчувствие пиздеца всегда появлялось где-то на уровне живота, добиралось до грудной клетки, и упругим мячом билось в сердце. Потом оно проникало в голову, и я больше не мог ни о чём думать.
Она говорила так: «Я не совсем уверена, правда, мне надо немного подумать. Я не понимаю, Яр, как ты ко мне относишься.»
Не убивай меня. Я влюблён.
Я целовал её на морозе горячими от счастья губами. На перроне перемигиваются двумя белыми глазами фонари. Когда я вижу прекрасное, я сразу думаю о ней. Ну или не прекрасное, а просто необычное или смешное. Я представляю даже не то, как расскажу, а просто думаю, что было бы здорово, если бы она тоже стояла здесь, рядом со мной.

На выходных мы играли в семью, и я называл её «любимая», хотя никогда в жизни никому не признавался в любви.
Я врал незнакомцам. Часто. Это была игра: почему бы не сказать неправду, если больше никогда не увидишь этих людей — в этом нет ничего предосудительного. По мелочи и по крупному. Ложь про то, что нельзя проверить. Я врал так легко и, даже помня о том, что сказал ложь, мне никогда не было стыдно.
Завтра я должен был соврать ей.
Наврать с три короба. Хорошее выражение. У меня отличная фантазия, и совсем нет совести. Прекрасное качество.
Мне неприятно об этом думать, кажется, что случится что-то страшное. Или что я причиняю боль.
Почему я вообще забочусь о том, что подумает *она*?
«Наверное, потому что она тебе нравится, Яр,» — отвечает кто-то разумный в моей голове (или в сердце?), но я презрительно не додумываю эту мысль.
Мне всё равно. Я никого не люблю и никогда никого не любил. Я даже не знаю, что значат эти слова. Ну ладно. Конечно, я люблю маму, Отечество, и там ещё по мелочи, всякие разности жизни, но это всё не имело никого отношения к словам «любимая». Я улыбаюсь самой лживый улыбкой. Боже мой, как это подло. Перехватывает дыхание.
Теперь катастрофа была настолько неизбежна, что даже не было страшно. Как человек, который заблудился в лесу, но, осознав всю бедственность своего положения, больше не ищет тропинки, а просто садится на землю — так и я, немного уставший и безразличный теперь к ней, своим чувствам и ко всему на свете, ложусь на спину, закрываю глаза, не думаю о завтрашнем дне.
Ложь нельзя продумывать заранее — иначе ошибёшься. Лучше всего сочинять находу, и в такие моменты я сам будто верю в то, что рассказываю. Верить необходимо. Иначе дыхания не хватит.

22:42

Герой нашего времени
Я целую её в сухие потрескавшийся на морозе губы и наперёд знаю: всё закончится очень плохо. Блять, ну за что.
По позвоночнику, вниз до самых пяток, уходит в землю, пробегает по всем конечностям, подрагивая от сладкого предвкушения и ужаса, ощущение кромешной катастрофы. Вот она: через — три, два, один.
Она говорит что-то совсем неясное, я счастлив и несчастен одновременно.
Сердце ухает вниз и становится так пусто внутри, словно ничего не было: ни того разговора поздно ночью, совсем рядом с её парадной; ни ветра в лицо на кресельном подъемнике, когда она счастливая и с растрепавшимися волосами, и я – с красными от ветра и холода щеками; не было парка с тихим снегом и стольких, стольких слов. Это просто слова. Блять, это только ебаные слова.
Я не уверен, что могу описать это странное ощущение где-то в груди, за рёбрами и ещё в области сердца. Саднящее, тягучее, будто резина. Оно медленное, словно патока, и вязкое.
От него липкий пот по коже и тошно, тошно, тошно.
Мне кажется, я ёбнусь раньше, чем наяву случится что-то по-настоящему страшное.
Я не знаю, о чём думать, и правда, лучше бы меня треснули по голове чем-нибудь тяжёлым.
Последняя секунда, чтобы глотнуть воздуха, прежде чем огромная водяная мельница перемелет меня своим винтом.
Блять, ну зачем.
Я знаю, что она сейчас спит крепким здоровым сном очень уверенного в себе человека; для которого завтра и послезавтра обязательно случатся спокойными и правильными, как счёт метронома. А я из-за неё думаю всякие глупости. И пишу этот текст.
Я не снился ей ни разу. Это она являлась мне во снах, расхаживала в лёгком платье, убирала за ухо прядку рыжих волос.
Это я бродил в потёмках по парку, стараясь отыскать среди мокрых деревьев тень нашего поцелуя.
Это я терял в толпе запах её духов, а потом снова находил, и оглушённое неожиданной яркостью воспоминаний быстро стучало счастливое сердце.
Это мне отчаянно хотелось коснуться, услышать голос.
Это всё мне — тихое нежное. И ничего общего, только отрывки.
Слова, которые путались и остались несказанными; тяжёлые руки, которые некуда было деть; она — которой ничего из этого не было нужно

02:26 

Доступ к записи ограничен

Герой нашего времени
Закрытая запись, не предназначенная для публичного просмотра

01:57 

Доступ к записи ограничен

Герой нашего времени
Закрытая запись, не предназначенная для публичного просмотра

22:37 

Доступ к записи ограничен

Герой нашего времени
Закрытая запись, не предназначенная для публичного просмотра

00:27 

Доступ к записи ограничен

Герой нашего времени
Закрытая запись, не предназначенная для публичного просмотра

00:07

Герой нашего времени
Парадная захлопнулась с визгом и грохотом. Я зачем-то подошёл к двери и постоял немного, потом оттуда вышла женщина и оглядела меня недовольно, с головы до ног. Особенно задержала взгляд на моих не чищенных, в серую крапинку, ботинках. Они давно были не чищены, ещё с первого снега, который уже давным-давно растаял.
Дверь снова захлопнулась: был сломан доводчик.

«Ты такой классный,» — сказала она, пряча руки в карманы. Мы шли по аллее рядом с её домом. — «Нет, правда...»
Подняла глаза, посмотрела с испугом, словно опасаясь, что я не поверю. А я уже давно не верил — почти с самого начала.
«Но знаешь,» — она продолжает, запинаясь.
Улица мерцает у меня перед глазами, фонари раскачиваются так, словно сейчас рухнут вниз.
«Знаешь, я поняла, что мы совсем разные…»
Дальше я слабо помню, что именно она говорит. Слова мягкие, осторожные, она выносит их на цыпочках, бережно касаясь, чтобы случайно не рассыпать. Но они всё равно рассыпаются.
«Я поняла это ещё перед Камчаткой… ты такой хороший, добрый, меня никто ещё так не слушал… ты ещё обязательно встретишь своего человека…»
Сердце бешено стучит в груди, я даже не мог представить, что оно умеет стучать так быстро. Потом останавливается.
«Но ты мне не нравишься, понимаешь?.. Я совсем ничего к тебе не чувствую, извини, что так…»
Она смущённо смотрит вниз. Под ногами, потеряв своё золотое великолепие, гниющими трупами лежат коричневые мокрые листья.
Она уходит в темноту парадной, и я больше не вижу её. Раньше она всегда оглядывалась, когда уходила. А теперь я стою один посреди промозглой осени, и мне так охуенно больно, словно огромный воздушный шар надули внутри лёгких, и я ничего не могу с ним сделать: он сжимает всё внутри, я а не могу вдохнуть и выдохнуть, словно меня придавили к стенке чем-то тяжёлым.
Не знаю, сколько я так стоял посреди улицы. Посмотрел наверх: окна светятся. Жёлтый, фиолетовый. Жёлтый синяк, синяк фиолетовый. Щипало в носу и сухо и жарко было в глазах, я вдруг понял, что не плакал уже тысячу лет. Но плакать не хотелось.

^^^
— Ты никогда не жалел, что стал моряком? — спросил меня Олег.
Мы курили на заливе, потому что вечер выдался удивительно тёплым.
— Я только лет в 16 понял, что хочу быть подводником, — сказал я. — Так что, наверное, ещё не успел пожалеть.
Над сумрачной Невской губой реяли три флага: Имперский, Советский и наш.
Дозоров прикурил новую сигарету: «В этом возрасте в голову всегда приходят фундаментальные вещи. Вот ты чего понял в 16, Игорь?»
«Что все люди — бляди,» — он ни на секунду не задумывался над ответом. — «А солнце — ёбаный фонарь.»
Вдали над водой загорелся ярко-красный глаз часовни.

Как всё-таки глупо устроены люди.

01:24

Герой нашего времени
Люди появляются, чтобы исчезнуть.
Нет ничего мучительнее тех сновидений, что впотьмах комнаты — в прохладных сумерках или душной темени — приходят, раскидывают мне волосы на две макушки. Я просыпаюсь, и свет горит. Настольная лампочка пялится на меня своим единственным ослепительно жарким глазом.

Наше море серое, стальное. Я люблю море и люблю корабли. Мне нравятся все механизмы, которые так заботливо собраны руками инженеров.

Мне не нравится, что мы расстаёмся. Я не хочу расставаться. Я слышу её голос в телефонной трубке поздно вечером или ранним утром, а потом наступает тишина. Такая тишина, что ни шум моря, ни стук мотора кораблей не может перебить её.
«Яр,» — устало, но с задором протягивает Олег, закрывая за собой дверь каюты. — «Какой из тебя лейтенант: ты должен быть влюблён в море…»
Он расстёгивает пуговицы у шеи, и сразу весь его вид становится домашним и неуставным.
Да влюблён я в море — всё в порядке.

Волны плещутся, я вспоминаю.
Записочки в пенале. Девочки писали мальчикам, а мальчики девочкам. Наверное, это был второй или третий класс.
В тот день я нашёл в своей тетрадке наклейку-сердечко. Оно было маленькое, мягкое, из какого-то полимера.
После уроков, когда мы вышли со двора школы, Саша Яловенков сказал, что это сделал он. Положил мне сердечко, в смысле. В шутку.
Шутка показалось мне особенно унизительной.
Саше досталось так, что его мать в тот вечер звонила моей и кричала в трубку, что у неё растёт будущий убийца, жестокий и злой хулиган, и что меня наверно стоит оградить от нормального общества.
Мать засучила рукава (всё холодело внутри от этого движения), и молча отшлёпала меня по всем местам, до которых достала. Стоя один в комнате возле зашторенного окна, я чувствовал как горит и жжётся от ударов кожа, и кусал губы, чтобы не зареветь. Мне не было больно, плакать хотелось от стыда и обиды.
Следующим вечером я убегал из-под домашнего ареста на двор. Мама из кухни кричала вслед, что это безнравственно. Она вообще часто употребляла слова, значение которых мне казалось недоступным.

Площадка во дворе нашего дома состояла из железных облупленных турников и «паутинки-молекулы». На нижней её перекладине сидел толстый мальчик.
Дети должны быть тощими, я знал это наверняка. Испытывая острую неприязнь, будто даже брезгливость, я подошёл боком и увидел толстые ладони и ямочки у него в тех местах, где у меня торчали круглые костяшки пальцев.
«Яловенкова знаешь? Из 106 школы,»— спросил я, проглотив презрение.
Мальчик поднял на меня толстые глаза и покачал толстой головой.
Я полез на «паутинку-молекулу». С верхнего атома можно прыгнуть на землю вниз, прямо между перекладинами. Я проделал этот трюк, а потом пошёл в соседний двор.
Не знаю, почему вдруг вспомнил это.

01:02 

Доступ к записи ограничен

Герой нашего времени
Закрытая запись, не предназначенная для публичного просмотра

01:09

Герой нашего времени
Это было ещё до Севера. Последний августовский зной догорал в сухом и чистом воздухе поля.
Пыль по краям дороги поднялась дымком от колёс автобуса, тусклые травинки у обочины затрепетали, согнулись.
Я еду на заднем высоком сидении, и хорошо дует ветер в окна. В воздухе терпкий, сладковато-пряный запах травы.

Мы по отдельности интересные люди. А встречаемся — и пустота. Будто не о чем говорить, будто мы совсем ничего не знаем, не читали книг, не видели фильмов, будто никогда не думали ни о чём прекрасном и ужасном, не размышляли ни о чём сложнее, чем планы на завтра.
Всё меньше я об этом вспоминаю, всё меньше меня заботит прошедший день.

Перед Севером хотелось ощутить что-то необыкновенно важное. Выгулять городские кроссовки, лёгкие, летние. Я иду под звенящую толпу. Уличный музыкант поёт лирическое, грустное. Прохожу мимо, потом останавливаюсь.
Нам не о чем говорить. Сердце порожнее.

…Вдоль заборов — голоса.
«Михайлин-то, слышали, добровольцем пошёл.»
«Да алкаш он, знаем! Бухать поехал…» — в ответ смеются.
Следующая калитка, у берёзы — качели.
«У моей сестры… Марины… щёки словно мандарины...» — детский голос старательно подхватывает голос взрослого и повторяет строчку.

Вяжется на языке, как черноплодная рябина, горькое слово. Неискреннее, лживое.
Как это всё странно. Будто нет смысла, будто совсем пусто, словно поле скосили. Только теперь это не сладостная пустота, а горькая и ненужная.
До отвращения фальшивыми делаются наши разговоры, совсем тяжело идти по жаркому городу, перекрикивая Невский, словно во сне поднимаю тяжёлую руку, чтобы коснуться.

Чёрт, что же это такое?! От досады глаза сухие, колючие. Не знаю, ничего не знаю, где ответы.
Ветер сорит берёзой, я стряхиваю с подушки семечки, лёгкие, крылатые. Дни стоят тёплые, ночи тёплые, и всё равно холодно и пасмурно и жутко темно.
Море кончилось. Небо не началось.