...и, полыхнув зелёным факелом,
я рухну в синюю сирень
в малюсенький, священный двор,
где детство надрывало пузико,
из шлемофона хлещет музыка,
и слёзы застилают взор.
URL
22:29

Герой нашего времени
Закат на Севере был огромный — в десять объятий. И каждый раз разный. И каждый раз мы стояли зачарованные, смотря через озеро, где над большой водой раскинулись красным росчерком облака, и солнце, пылающее последним зноем, медленно опрокидывалось в озеро.

Я жалел, что у меня нет таланта, чтобы описать эту красоту и подобрать такие нужные, шедшие от самого сердца слова.
Тишина здесь стояла днями, ночами, заходила в избы, гуляла берегом озера, пряталась в цветущих жёлтым кувшинах.
Ветер бросал рябь на воду, закручивались кудрявые барашки волн.
Артём красиво подсекал окуней, ловил подсаком щуку, метко стрелял уток.
Берёзовые жерди и жерлицы, стоявшие на них по заболоченному левому берегу, просели под тяжестью развернувшейся лески. Щука поймала живца. Аккуратно обходя заиленное место, Артём с кормы тянется всем корпусом, чтобы рыба вошла в подсак. Руки бронзовые от загара. Щедрое северное солнце греет наши спины.

На Севере всегда приклеивается и не отцепляется до самого конца поездки дурацкая фразочка.
Последние 2 недели мы говорили в рацию одну и ту же фразу, с неё начинался каждый вызов.
«Алло, это кто? Это Пригожин Женя.»
Далее следовал ответ, чуть погодя на несколько секунд, чтобы не смеяться в рацию.

Мы едем на синей четвёрке, невыносимо воняет бензином в салоне, будто мы сидим рядом с открытым бензобаком.
Иван — за рулём. Он лихо курит в приоткрытую форточку, дёргает передачи и легко матерится, когда мы налетаем на камни.

На кочке козырёк от солнца на пассажирском сидении выпадает Олегу на колени.
— Чё ржёте, — спрашивает Иван, прикусывая смех на губах. — Эта четвёрка вас через всю тайгу довезла. Подумаешь — какая-то фигня выпала.
Мотор дребезжит, наши голоса и усмешки слегка вибрируют ему в такт.

Первая новость, которая вырывается вместе с включённым интернетом, касается Пригожина. Его частный джет разбился, и Пригожин погиб.
Артём читает эту новость самой первой — читает вслух. Я беру его телефон в руки, читаю сам, не особо веря заголовку. «Это шутка?»
Четвёрку трясёт на колдобинах.
Не знаю, как-то странно. Я так и не успел сообразить: он был против них или, может, за наших? А кто — наши?
Мы молчим. Я чувствую во рту шершавый кончик языка, ошпаренный кипятком чая. Он разбух, сделался неповоротливым, будто хотел что-то сказать, но внезапно занемел.
«Ну… это было ожидаемо,» — говорит Олег вслух, подытоживает, ни к кому конкретному не обращаясь.
За окном проносится густая зелёная хвоя тайги.
Как-то на Севере я совсем забыл о том, что есть вот такие новости. Русские стреляют в русских. И вообще ещё много всего происходит, и мир полон какой-то нескончаемой боли, тревоги и страха. И мне сделалось немного больно, будто палец прищемили; чуть-чуть тревожно, когда чешется сердце; и страшно, потому что не хотелось возвращаться в этот кипящий, вываливающийся из своего котла мир.

Ещё я внезапно понял, что все эти мысли, которые меня волновали в городе, на Севере становились крошечными и совсем нестрашными.
Чем ближе был город, тем отчётливее выступали из тумана и обретали черты сомнения.
Я опять представился себе Виктором Зиловым из «Утиной охоты», который так отчаянно ищет смысла в своём сентябрьском уединённом отпуске и мучается праздной пустотой и бессмысленностью жизни.

02:52

Герой нашего времени
Ну вот, ещё один. Один из трёхсот тысяч мобилизованных (или сколько их было?), один из сотен, что погибли сегодня (или скольких сегодня убили?)
Почему так больно? Я не знаю.

Олег заходит в комнату с совершенно обычным, чуть сосредоточенным лицом, но мне кажется, я уже заранее чувствую подвох. Улыбка сползает с лица.
Дозоров говорит тихо, спокойно, а в словах непонятная тяжесть, будто скирды сена перекатываются через поле под дождём. И мне перехватывает дыхание от этих далёких слов, словно кто-то незнакомый их произносит.
Я снова читаю известие о смерти.

«Знаешь,» — Олег произносит это с усмешкой, но совсем нехорошей, злой и обречённой. — «Знаешь, Яр, если меня призовут и там убьют, передай моей матери, чтобы она не плакала. Потому что я сегодня ужасно устал успокаивать маму Тохи.»

Я молчу. Не хочу представлять, что его убьют. Лучше пусть меня. Как же это малодушно.
«Ужасно устал,» — зачем-то про себя цинично ухмыляюсь.

В этой смерти, и в каждой, что уже произошла и что случится потом, виноваты те люди в пиджаках, не сумевшие (не хотевшие) договориться — они просто любят эту войну.
Виноваты командиры и генералы, отдававшие приказы — они просто выполняют приказы сверху.
Виноваты мы, не сумевшие ничего сделать — мы просто слишком слабы; виноват я — но я правда хотел как лучше!

Я иду по городу, будто в киселе шагаю.
В вагоне электрички рядом, один чуть пониже другого — два плаката: Сбермаркет рекламирует свежие продукты. Вооружённые силы настойчиво предлагают заключить контракт.

Как я до сих пор этого не замечал, почему не думал о том, что есть два мира, которые совсем не похожи, которые никогда между собой не пересекутся?!
Они существуют параллельно, не зависимо друг от друга, и от этого до ужаса страшно, до безумия бессмысленно всё то, что с нами происходит.
Почему они вообще существуют, и как так случилось, что я оказался в первом, в том мире, где нет солдатской смерти, где нет так много крови, и я почти не вспоминаю о тех, кто /там/.
Ну и что мне теперь делать с этой жизнью?! Почему одни живы, а другие нет. Почему я вообще задаю этот глупый вопрос из раза в раз.
И чем же я так виноват?

Закрываю глаза, и снится, что бегут друг на друга два войска с знамёнами красными и белыми, и рубят друг друга шашками, стреляют друг друга пулями. А я в стороне наблюдаю, смотрю, и так больно от того, что нужно сделать выбор. Не хочу выбирать.

01:01

Герой нашего времени
Она называет меня Ясей. Так меня называла только бабушка. И вообще на этот переход от «Яра» до «Яси» была способна только бабушка. А мне неловко, чуть противно и брезгливо до раздражения: её жесты, слова, взгляд и молчание.
Опять не моя.

Ну ты вообще врубаешься в лето?
Белые ночи скоро потухнут, я курю взатяжку Чапман, как на сборах год назад.

Она подходила ближе, я держал расстояние, а потом мы резко поменялись местами.
Она сегодня смотрит в мои глаза, и я чувствую себя как школьник, который ошибся в простейшей задаче, и сам теперь осознавая свою глупость, краснеет перед учителем.

Но ничего не выйдет. Это по-прежнему моя игра. Я больше не тот глупый мальчишка, который был всего год назад. Ничего не выйдет, закрывай глаза, я контролирую ситуацию.

Я встал с кровати и возбуждённо прошёлся по комнате. Дозоров любопытным взглядом проводил мои шаги.
Первый раз в жизни я настолько контролировал свой мозг, что мне хотелось улыбаться от восторга. Торжествующе. Победно. /Не побеждённо/.

В коридоре, проходя мимо зеркала, смотрю в него мельком: этот парень, что чуть улыбается мне из отражения, чертовки охуенен. У него твёрдый взгляд, твёрдый шаг, и каждая мысль — отфильтрована и чиста, как самая дорогая фракция нефти.
Никаких сантиментов и пиздостраданий. Сегодня мне всё равно.

01:10

Герой нашего времени
Пацаны курят одну за другой.
Мысли так разбежались, и сердце тоже, бестолковое, пропускающее удар — от страха, и ещё один — от неизбежности происходящего. И ещё один…

Ночь, пропитанная тревогой, липкой, какой-то ненастоящей, противной и скользкой.
«Господи, а как же было хорошо,» — запоздалые сожаление проносятся в голове.
И тут же через секунду прыгает от восторга и жажды подвига юный мальчишка: ах, как это всё же весело.

Неведомая сила собирает нас всех в 343 у Вани Белых. У него усталое лицо, действительно немного бледное. Он шутит растерянно.
Мы смотрим что-то. Обращение Суровикина. Я думаю о том, что будет, если всё-таки случится гражданская война. Думаю с тем самым эсхатологическим восторгом.

«Убьют ещё,» — почти радостно, цинично ухмыляюсь.
Только сердце прыгает внутри от ужаса и несогласия: может, тебе и всё равно, что убьют, а меня-то за что?!

Не знаю, что чувствую, будто всё смешалось в котёл, выключить бы голову, забыться сном.
Смехом гудит комната, пацаны шутят.
Вот Димка Сухорученков щурит близорукие глаза. Двигается ближе к телефону, на котором голова генерала Суровикина вещает.
«Проснулся, Сухочипсенков,» — поддевает Саня Волков.
«Доброе утро, новобранцы,» — парирует Дима.

Страшно, потому что неизвестно. Больно, потому что больно за Россию.
Горько, потому что не хочется столько ненависти.
Восторг, потому что ощущаю свою принадлежность к чему-то большому, необъятному, неотвратимому.

Где-то далеко в городе лупит салют, нам в комнате слышен его глухой грохот. Выхожу в коридор, зажмуриваю крепко глаза, до слёз: желание загадать на салют – сам придумал эту глупость. Никому ни за что не расскажу, что загадал.

Если революция, я хочу её встретить вот так: в родной комнате общаги, с родными пацанами. Мы всех перешутим, выкурим папироску, всех победим, и ещё будем самыми счастливыми.
«Идите спать, пацаны,» — разгоняет нас по койкам Ваня Белых. Парни тушат сигареты. — «И не беспокойтесь об этих интересных временах»

13:21

Герой нашего времени
Я всё проебал. У меня завтра последний в жизни экзамен, а я даже не сел к нему готовиться.

Я всё проебал. Мне даже не верится, что эти пять лет как скоростной поезд просвистели мимо окна, мимо перрона, на котором я стоял растерянный и без шапки, забывший дома свой несобранный чемодан.

Я всё проебал. Я бросаюсь в комнату, не снимая пальто и громыхая тяжёлыми берцами, швыряю в чемодан вещи одну за другой. Что в моих руках? Книги, которые я не успел прочитать. Тетради, исписанные до последней страницы. Ручки, с порожними стержнями без чернил. Я не верю, что это со мной.
Мне хочется заорать от страха прямо в эти окна из 222 комнаты, заорать в коридоре на старлеев: почему они мне не рассказали, что всё так быстро закончится.

Я всё проебал.
Мне не радостно, мне так охуенно страшно, что я забываю вдохнуть горячий воздух этого промозглого лета.
Я всё проебал.
Передо мной разложены стопкой билеты, и я правда никогда в жизни больше не стану таким студентом.
Как бы мне обернуть время вспять, как бы заново всё прожить и чтобы не было так страшно. Я закрываю глаза. Через месяц я вряд ли вспомню об этом чувстве и об этих страхах, но сегодня — так.

Да быть этого не может. Это не со мной.

01:16

Герой нашего времени
В лучах солнца на ветру бесится белыми хлопьями тополиный пух. Сегодня всё замечательно, просто всё на свете: удивительно тёплый ветер, который разыгрался в моих нестриженых волосах, слепящее солнце, от которого приходилось жмуриться, весь день, пьянящий своей свободой. И прекрасные люди, красивые, летние, ставшие вдруг на пару минут родными: я знаю, о чём они думают, их мысли такие же, как и мои. Знаю все их скорби и радости — мы все одинаковые. Я сегодня за это всех люблю. Так тепло, что больно.
Прозрачный автобус, весь из солнечных лучей, катится через кипящую зелень, она по пикселям раскладывается, не хочет подчиняться векторам.
Сегодня все смешные и влюблённые.

Майор М-ин, которому на плацу мешало солнце, шутил сегодня с нами больше обычного.
Дозоров, стоя во второй шеренге сзади меня, наклоняется корпусом чуть вперёд. До меня долетает шёпот с его губ: он хочет мороженое.

Мы выходим из корпуса на бегущую в летнем звоне улицу, ларёк с мороженным в тени веток, радостные поспешные руки продавщицы и ровная, сияющая добротой улыбка: «Какое будете, ребятки?» — И в этом нежном обращении незнакомой женщины скользит материнская забота.
Малыш в крепко застёгнутых сандаликах, так туго, что липучие лохматые концы хлястиков торчат по обе стороны, переходит улицу с матерью за ручку. Его маленький шаг — размером с три четверти белой полоски зебры.
Светофор мигает и загорается красным.
И нельзя ни на минуту забывать, что добра всегда будет больше. Солнце, не покидай моё сердце.
Сим победиши. Камо грядеши.

Руки на автоматном ремне, но зачем мне руки? Они ведь нужны, чтобы обнимать, чтобы собрать тебе самый красивый букет ромашек. И ноги нужны для того, чтобы ходить к тебе в гости пить чай, чтобы босыми ступнями по холодной стране идти навстречу. К тебе — к кому? Я по-прежнему не знаю твоего имени. И если ты ещё не родилась, я прошу, родись скорее, я так замучился тебя ждать. Не давать же мне объявления в газету.
…И я долго стоял, затаив дыхание, даже в горле пересохло, и, когда я наконец сглотнул слюну, оно засаднило.


22:22 

Доступ к записи ограничен

Герой нашего времени
Закрытая запись, не предназначенная для публичного просмотра

19:56

Герой нашего времени
Она — художник. Я повторил это несколько раз про себя, один раз вслух, чтобы почувствовать, как звучит это странное сочетание букв, которое теперь имело для меня куда большее значение, чем раньше.
Она художник. Её звали Ниной, и мы познакомились… Впрочем, какая разница, как её звали и где мы знакомились.
История не про это.

То место, куда она меня пригласила – это не совсем выставка. Это мероприятие для художников, что-то вроде закрытой тусовки. Все собираются, смотрят небольшую коллекцию работ, поздравляют автора с событием, а после — пьют. Последнее, наверное, было самым важным.

Мы вошли в просторную комнату с довольной низкими потолками. Стены были выкрашены в бледно-бирюзовый.
Вокруг нас бродили какие-то женщины без возраста, одетые старомодно, с вычурным мещанством. Старые художники с белыми, совершенно седыми бородами и головами.
Мне казалось, я один не вписывался в это общество, и ото всюду на меня таращились любопытные глаза.

Я уже ощущал лёгкое раздражение и досаду от того, что вообще согласился прийти, и когда мы с Ниной прошлись по залам с картинами (на которых я, к слову, совершенно не мог сосредоточиться), к нам подошла какая-то женщина в рюшах и бахроме и нараспев, словно была на сцене, произнесла: «А стрекоза-то, стрекоза!..»
Картина, на которой была изображена стрекоза, висела здесь же, в углу напротив. Я на всякий случай ещё раз бросил взгляд на рисунок. В сердце у меня ничего не дрогнуло и не срезонировало: обычная стрекоза, сделанная по образу человека. Неестественно большие и пошлые губы, огромные очки, она курит папиросу, развязным жестом поднося её к губам.
Мы вернулись в главный зал, где двое пожилых мужчин переставляли с пола огромный деревянный ящик, в котором недвусмысленно звякала стеклотара.
К нам подошёл виновник мероприятия. Это тоже был старый человек, одетый достаточно официально. Вообще все в этом обществе были как минимум лет на 30 нас старше.

Фамилия художника была Д-ин. Я не был профессионалом в этом искусстве, но картины его были легки, приятны глазу и мне понравились, как понравилось бы и всё остальное, более-менее сносно нарисованное.
Лицо художника было неприятным, выражение уставшим, а сам вид как будто говорил о плохо скрываемом тщеславном наслаждении. Говорил он слегка через зубы, словно делал одолжение.

«Вы тоже рисуете?» — спросил он скучным голосом. Вряд ли ему действительно хотелось услышать ответ.
«Нет, я не художник,» — ответил я просто. Потом, на секунду задумавшись, хотел добавить о том, чем занимаюсь, но это было здесь никому не интересным. Тут вообще вопросы задавали только ради вопроса или чтобы выявить своих. Всё остальное было неважным.

«Вы рисуете?» — спросил он.
«Нет, я не художник,» — ответил я.
«Ясно,» — он бросил внимательный взгляд на Нину, словно задаваясь немым вопросом: что ты в нём нашла и зачем привела? — «Значит, натурщик.»
Слегка обескураженный этим внезапным умозаключением, я улыбнулся.

Тем временем настало время для официальной части.
Все встали полукругом, выходили по очереди в центр, где стоял /он/. Женщины касались плеча художника, мужчины жали ему руку. Звучали торжественные, нараспев произнесённые, восторженные, экзальтированные (если только можно выразиться этим словом) речи.
Кто-то снимал всё действо на маленькую любительскую камеру.
Я думал только о том, что встал неудобно, и заранее не продумал, куда деть руки. Теперь, когда все стояли в торжественной тишине, которую нарушали только речи говорившего, мне казалось неуместным их куда-то девать, словно я двигался после команды смирно. Равнение я, разумеется, держал на художника.
«Натурщик.» Неслось стремительно в голове слово, разом вдруг ставшее пошлым и противным.
Лицо художника тем временем не меняло своего выражения, словно ему было крайне утомительно и неприятно слушать хвалебные речи, обращённые к нему.

Муза. Ещё несколько слов было сказано про музу.
Эта маленькая полноватая женщина, его жена, с таким же впрочем презрительным лицом, стояла от него по правую руку, изредка взглядывая на мужа.
После очередной речи он отпустил довольно пошлую, небрежную шутку.
«Как тебе не стыдно,» — произнесла жена, укоризненно и строго, будто учительница ругала своего непослушного воспитанника.
Все засмеялись.
Нам предложили выпить, Нина взяла пластиковый стаканчик, а у меня вдруг разом пропали все чувства, и я с трудом, будто горло сковало спазмом, проглотил красную терпкую жидкость. Красное сухое. Опять.

«Давайте я подпишу вам книгу,» — сказал он напоследок Нине, когда мы уже собирались уходить.
Его скучающий взгляд задержался на моём лице. «Натурщик». Чернила оставили несколько длинных взмахов на первой странице.

…Мы вышли на улицу, где тёмное небо уже опустилось так низко и дождь собирался смыть этот город насовсем.
Было свежо и приятно.
«Ну как тебе, понравилось?» — поинтересовалась Нина, когда мы прошли несколько шагов по направлению к бульварам.
«Довольно богемно,» — неопределённо ответил я.
Нина засмеялась звонко и легко, и мне, глядя на неё, тоже сделалось весело.

Ливень обрушился на город.

23:39

Герой нашего времени
[С мая по июнь.]
Мы сидели на бетоне, забравшем в себя весь жар солнца, свесив ноги вниз, к воде. На ней была короткая голубая юбка, и поэтому, когда она болтала ногами, ткань задиралась на бёдрах, обнажая больше, чем хотелось бы. Наши голые руки и ноги белели в темноте, как у мертвецов. И было вокруг так тихо, что даже привычный шум города, казалось, внезапно исчез.

Весна закончилась, а весеннее любовное обострение у меня — нет.
Синие в ночном отражении канала губы, влажные, как его бетонное дно. Влажные губы от красного сухого. Я ненавижу красное вино (да и вино в целом), но она его любила. В поцелуях ещё теплилась надежда на что-то доброе и очень искреннее.

«Ты приедешь ко мне в Москву на защиту?» — спросила она, прижимаясь к плечу.
Сердце печально ухнуло вниз, и стало противно и безразлично. Я покачал головой.
Потянув меня за ворот фланелевой рубашки, скользя своими пальцами по моей шее, она поднялась и сказала: «Тогда поехали ко мне. У меня родители на даче.»
Слушай, тебе непременно нужно было испортить вечер.
«Я что, некрасивая?» — в её голосе зазвенели злые слёзы.
Я поднял голову, скользнул взглядом. Нет, конечно, она красивая. Закат догорел, и облака теперь были пепельно-розовые. Облака тоже были красивые. Но я их не хотел. И её — тоже.
«Ты красивая,» — сказал я, пытаясь выглядеть убедительно, но к пятому курсу врать так и не научился.
Это была не моя игра.
Тебе что, больше ебаться не с кем?

…Со всей тяжестью светлой июньской ночи обрушилась жизнь. Ударил розовым обухом по голове рассвет, и удивительно прекрасно запахло ранним городским утром так, когда асфальт за ночь не успел высохнуть после вечернего дождя.
В городе нет никого, улицы спят, только пара окон многоэтажек горит нежным светом. Почему не спят люди в тех окнах? Почему сегодня не сплю я? Я очень устал, ужасно устал, но не могу спать.
Может, там вдвоём не спят влюблённые, или никак не уляжется перед экзаменом студент, прогулявший весь семестр? Может, поэт не может закончить строчку четверостишия? А может кто-то такой же как я — усталый и не спавший — не может отгадать, откуда на сердце такая тяжесть? Откуда она берётся и почему я не могу найти причину?

… Мы бежали под проливным дождём, шлёпая кроссовками по лужам, и футболка прилипла к телу, давая рассмотреть всё самое сокровенное. Джинсы потемнели и стали тяжёлыми кандалами.
В кафе, куда мы забежали и название которого даже не успели прочесть, я незаметно под столом вылил воду из своих кроссовок.
У меня есть молодость и нихуя больше, и, если честно, это так здорово.

….Я целовал её, а потом испугался, что она свалится прямо тут в обморок, потому что услышал, как странно и внезапно сильно забилось её сердце, и дыхание стало неровным, будто испуганным. Потом я понял, что в этом дыхании было одно только страстное желание. Она закрыла глаза, светло-зелёные, как трава в середине апреля, и тяжёлый влюблённый взгляд погас в темноте.
Белые ночи, плохие белые, хорошие красные, красные светофоры, голубое высокое небо и голубые пидоры в бесконечных праздных барах на Рубинштейна.
Всё чудесно, потому что мне сегодня до смешного легко. Нет и не будет никаких обязательств, и даже если мы просто потрахаемся или уедем в разные стороны — это в сущности одно и то же. Она вдруг начинает говорить так оживлённо и много, чтобы сгладить неловкость момента, а мне становится неловко только от её поспешного лепетания. Лето взорвалось холодным ветром. Это всё было 31 мая.

Я шёл обратно по пустым улицам и думал, почему мне не понравился её взгляд. Я пытался подобрать точное прилагательное, но слов, которые я знал, катастрофически не хватало. Масляный взгляд? Опьяневший? Тяжёлый? Пошлый? Нескромный? Туманный с поволокой? Мне нужен был словарь.
И ещё. «Я не хочу с тобой трахаться, это не про любовь.»

01:43 

Доступ к записи ограничен

Герой нашего времени
Закрытая запись, не предназначенная для публичного просмотра

21:44

Герой нашего времени
Мы говорили очень долго.
Над столом горела ослепительно и жарко лампочка, бесстыдно снявшая абажур.
Густой туман разговора тянулся уже как минимум час. А я ничего не понял.
Мне было странно и будто тошно, я не понимал, что чувствую и сознавал, что совершенно запутался.

…Нина заплакала и вышла. Игорь встал и пошёл за ней. Мне казалось, что я слышал их тихие голоса за дверью.
Стало совсем неловко и тоскливо. Хотелось есть. И чего-то ещё, но чего точно, я не знал, не мог сформулировать ясно эти ощущения.
Я вздохнул и решил найти что-нибудь поесть. Пооткрывал дверцы, обшарил полки скверно выкрашенных кухонных шкафчиков и нашёл киви. Ничего себе. Мохнатый такой, чуть мягкий, но с ещё крепкой шкуркой. Я разрезал его ножиком пополам, достал из нижнего ящика ложку и стал есть.
Именно в этот момент, когда я почти достиг прозрачно-коричневой кожицы, сформулировал: хотелось тыл. Надёжный тыл. Подвиг и медаль у меня уже были, нужен был только тыл, где бы меня ждали с победой. Нужен был тот, ради кого я бы побеждал.
Вторая половинка киви оказалась более кислой.

Яна вошла в комнату, неслышно открыв дверь.
«А Игорь там с Ниной целуются,» — сказала она так просто, как бы невзначай, и в её словах не было ничего пошлого.
Я стоял лицом к окну. Яна подошла сзади, и я почувствовал, как она прижалась ко мне, почувствовал спиной её бёдра и грудь.
Она встала на цыпочки, и я повернулся, чуть наклонившись к её пылающему от жара лицу.

Голова закружилась, потому что кровь отлила куда-то в более нужные сейчас части тела. Дыхание стало сбивчивым. Я не хотел быть нежным, я вообще ничего не хотел. Мне ужасно надо было что-нибудь почувствовать. Эти бессмысленные и жадные поцелуи, когда всё равно, чем они закончатся.

Нет, не надо. Это слишком подло. Яна удивлённо отпрянула — неужели я произнёс это вслух? Да нет, вроде молчал.
Не хочу. Всё равно в этой порочной, скоромной и грубой страсти не найти ни одного ответа. А вопросов было так много, они подступали со всех сторон, и мне нечем было держать оборону. Зачем я здесь, отчего случается всё на свете и имеет ли это хоть какой-то смысл? Отчего меня любят те, кого не люблю я, а я ужасно влюблён в безразличных ко мне?
И как дальше жить?
Я тонул.
В водке — из-за ненависти. В виски с колой — из-за любви. В егермейстере —от безысходности. И выныривая из каждого стакана своими свистящими лёгкими пытался поймать в воздухе только один ответ.

Красный конъюнктивит окон, синяки от ультрафиолетовых ламп на подоконниках. Башенные краны Парнаса раскуривают в выси свои папироски и дымят серо-розовыми облаками.

00:38

Герой нашего времени
Я стою на плацу и как обычно в эти минуты думаю всякую ерунду. В момент построения, пока командиры без видимого удовольствия проходятся по нам, начиная от внешнего вида и заканчивая отсутствием дисциплины, мои мысли уносятся слишком далеко.
За широкими плечами каптри сереет стальным спокойствием кусочек пасмурного весеннего неба.

Вот я закончу вуз, сдам экзамены, а потом меня призовут на фронт и там убьют.
Я начинаю фантазировать, как именно это случится. Может, пусть меня застрелят? Или лучше подорваться на мине: весь разлетишься на кусочки, даже цинка не понадобится, просто в пакет соберут. Хотя зачем собирать?
— Только пусть меня первым убьют, ладно?
— А что так?
— Ну чтобы смерти товарищей не видеть…
— Какой ты однако малодушный, дружок, — смеётся злобный голос внутри. — Воин хочет в Вальгаллу, но совсем не хочет страдать.

Андрюха врывается в комнату, где за столом чинно, как на смотре, сидят пацаны.
«Санечка,» — голосит он. Ему, видимо, очень хочется орать и всех тормошить. — «Санечка, ну как ты? Голову не напекло?»
Сегодня на построение Саша забыл головной убор и всё время простоял в каске. Такой дурацкой зелёной советской каске времён Второй мировой.
Я не знаю, чего Андрей вдруг переполошился, у нас такое не в первый раз. Пацаны шумят, и я тоже присоединяюсь ко всеобщему возбуждённому гоготу. Наверное, это из-за близящейся аттестации и скорых экзаменов.

— Привет, как ты?
«Да я, блять, весь день только о тебе и думаю!»
— Да я… нормально, ты как?
«Свали из моей головы, блять.»
— Тоже ничего.

Молчание, в котором можно утонуть. Это была двадцать первая весна, а будет двадцать первое лето. Я всё такой же глупый мальчишка, что и десять, и двадцать лет назад.

Выйди на улицу, вокруг всё по-прежнему: небо всё ещё синее, и каштаны в цвету розовыми свечками, в Таврическом на берегу пруда чайка доедает бестолкового голубя.
С мозаики на Автово Родина-мать смотрит на меня строгими печальными глазами. «Миру мир».
Миру, конечно, Мир, а тебе однозначно пиздец, рядовой Брусенцов.

С каждой встречей меня тошнит всё сильнее. Мне страшно, мне так охуенно страшно, но давай сегодня увидимся. Просто увидимся. Экзамены, аттестация, мобилизация, война, глупая смерть по ошибке — мне безразлично, это всё полная ерунда и чушь, глупая, ненужная.

И неуловимым мгновением проносится призрачный аромат её духов, когда я снимаю свою студенческую куртку и рубашку. И как там писал Набоков? Ничто так пОлно не воскрешает воспоминания, как запахи, связанные с ними. И вечер тянется, как сироп, пьянящий в начале и совсем уж хмельной в конце.

Всё в порядке. Я бы тоже себя не выбрал.

02:17

Герой нашего времени
Я так много мечтал в своей голове, что наяву мне было уже не интересно. Хотелось чего-то большого — подвига или бегства — неважно.

И ещё ужасно хотелось жить, но желания этого вынести было невозможно. Жить хотелось так сильно, что я уже мечтал умереть, чтобы сразу жить вечно и не испытывать больше этого мучительного желания.
Хотелось сразу всего: и славы, и счастья, и много-много радости, и огромной – в десять объятий — любви.
И ничего из этого не мог я стерпеть.

Как это всё-таки нечестно устроено — хотеть и не мочь. Нет, наверное, ничего мучительнее этого чувства.
И всё же, втайне, я наслаждался своим бессилием. Ведь нет разницы — со знаком "+" или "-" будут ощущения — важна только интенсивность переживания. А она была.

От неё хотелось нырнуть жаркой кудрявой головой в зыбь колодца; голым телом броситься в холодную траву, чтобы щекотала спину осока, и упрямые острые стебельки вереска прогибались под лопатками; наступить суровым берцем на морозную снежинку и услышать, как со скрипучим хрустом ломается вся сотня её рёбер разом; от неё хотелось напиться воды так жадно и много, чтобы больше уже никогда не испытывать жажды.

Было мучительно и прекрасно.

Город зажигает любопытные огни фонарей, нежно белеет во дворе черёмуха. Ото всюду веет тревожным ожидаем какого-то чуда.

Я бы прошёл по всем самым тёмным улицам, спустился бы с моста к вечной Неве, если бы мне сказали, где искать ответ на вопрос: отчего так страшно и чудесно жить?
А страшно и чудесно было везде.

Страшно от того, что я не знал, что за чудо меня ожидает, а прекрасное было в самом ожидании.
И страх был совсем не в том, что предстояло выбрать между добром и злом. Страшно было вывернуть наизнанку добро и превратить его в зло.

«Пожалуйста, пусть в этот раз со мной,» – стучит зачарованное сердце, и пропускает удар от страха и восторга.
Клянись в этой лжи, я не посмею тебя упрекнуть, мне хочется верить, верить, верить и больше никогда не знать правды.
Но я ведь не лгал тогда, и теперь не лгу. Меня настоящего просто нет. «Тебе бы надо сначала найтись самому, а потом искать твоё чудо.»

01:14

Герой нашего времени
«Мы персонажи графомана, который у классиков ворует сюжеты.»

Ещё пульсировало внутри от досады и скучного, серого ожидания, но ничего уже не оставалось, кроме как согласиться с безнадёжной бодростью на её предложение.
Солнце упало в обморок, наколовшись на шпиль Петропавловской крепости.
День погас. Я курю на лавочке перед её парадной, потому что здесь сконцентрирован настолько сладкий воздух, будто разлили приторный сироп черёмухи.

Нет, я не ждал её, и ничего не хотел. Просто совершенно нечем было заняться, но если бы услышал её шаги, сказал бы: «Знаешь, если честно, я так заебался.» Я бы рассказал ей про самые красивые закаты на Финском заливе и том, что мечтаю увидеть северное сияние в Териберке под Мурманском. Я рассказал бы, как хочу прочитать вместе с ней самые умные и интересные книги и посмотреть самое доброе и честное советское кино.
Я закрываю глаза, и кидаю окурок под ноги.
Мне не с кем сегодня говорить, и некому слушать, и в сущности, мне не страшно от этой мысли. Только чувство, будто я будто оказался в плохо поставленной «Утиной Охоте», где Виктор Зилов рассказывает через закрытую дверь о самом сокровенном, но совсем не той женщине.
Про себя я замечаю, что не знаю, как относиться к Зилову: мне его жалко и он мне противен. Только точно знаю, что не хочу быть на него похожим. Он — несчастный. Я не хотел быть несчастным.
Можно говорить обо всём на свете, можно исходить все тропинки Летнего Сада. Статуи косятся равнодушными лицами, им хочется спать. Нам хочется спать, но не от усталости, а от скуки.
Тупик поцелуя. Тяжёлые деревянные руки. Вот бы превратиться сию минуту в статую, лишь бы не чувствовать, не знать, не думать.
Со всех сторон неоновыми огнями обступает город в своём иступлённо-весёлом, вакхическом празднике.

Ужасно только, что нельзя знать наверняка и заранее, где прячется зло и кто его победит, есть ли добро, и будем ли мы, в конце концов, счастливы?
Я боюсь счастья. Почему? Не знаю. Я очень хочу быть счастливым и ужасно боюсь. Мне кажется, я не заслуживаю счастья. А если оно вдруг происходит, я заранее злюсь и сержусь — мне не хочется за него платить.

Где-то глубоко внутри меня, забившись под сердце и рёбра, с отчаянием рыдает маленький мальчик, растирает кулаком слёзы по лицу. Нет никого, кто бы его защитил. Чудовище стоит над ним грозной тенью, вот оно поднимает руку и замахивается. Оно всё из острых углов: пальцы, локти, коленки, лопатки. Даже голова острая и страшная. Чудовище внутри меня издевается над мальчишкой. Этот мальчишка — я. И Чудовище — тоже я. И есть ещё кто-то третий, равнодушный и холодный, которому давно стало наплевать и на Чудовище, и на беззащитного мальчика. Ему больше не больно и не страшно. Ему всё равно.

Мальчишка хочет любви. Чудовище давно уже не верит в любовь.
Мальчишка хочет быть счастливым.
Чудовище не знает счастья и ни за что не позволит ему случиться.
Мальчишка радуется солнцу и улыбается.
Чудовище ненавидит свет, оно закрывает мальчишке глаза и рот.
Оно ругает его каждый день: бестолковый, неудачник, дурак, балбес, неуклюжий, вечно от тебя одни неприятности, ты не заслуживаешь ничего хорошего.

Мальчишка ничего не боялся. Чудовище рассказало ему о предательстве. Теперь он настолько боится быть преданным и брошенным, что бросает и предаёт первым.
Правда иногда он ещё плачет от того, каким растёт подлецом.
И почему этот третий бессердечный глупый дурак так легко принял своё поражение? Почему он позволил Чудовищу побеждать?

23:25

Герой нашего времени
Я вышел на улицу после пары дней заточения и сразу же обалдел от весны. От огромного количества запахов, наполнивших город.
Из-вес-на-я. Сотканная из весны.
Я люблю весну, а больше всего на свете я люблю раннюю весну, какая бывает в середине апреля или в начале мая. Когда небо становится высоким и чистым, воздух — прозрачным, его можно черпать и пить. И он дрожит от страха и восторга, и вместе с ним дрожат маленькие клейкие зелёные листочки. Весь город – в салатовой дымке.

Тонет в небе шпиль Александрийского столпа, клоунский колпак Спаса-на-Крови прячется в вечерней мгле. Можно долго смотреть на это спокойное небо и слушать город, и тогда какое мне дело до того, что беспилотник падает на купол кремлёвской башни?

«Ты такая красивая сегодня.»
«Спасибо,» – она смущённо улыбается.

Какое мне дело до того, что сегодня взрывают машину с известным писателем?

Тебе правда всё равно? Равнодушие — это смерть. Нет ничего страшнее равнодушия.
Я больше не хочу саспенса, давайте уже ёбнем по всему миру. Пусть тысячи беспилотников поднимутся разом и сбросят на нас сотни тонн тротила. Сколько можно ждать. Планета и так слишком долго нас терпела. А что до хороших, честных и смелых — так это просто перегибы на местах. Это сопутствующие потери. Последний год нас учат относиться к человеческой жизни именно так — это ресурс, чтобы достичь свои цели.

Мне хочется кричать в это тёмное, такое безразличное небо, как оно смеет так издеваться?
Неужели мы стали настолько чудовищно жестоки, неужели у нас совсем не осталось совести?
«У /них/ не осталось совести.»
Сильным и власть имущим не нужна та родина, которая нужна мне и моим товарищам.
Им наплевать на всё – на людей, на ресурсы, они продадут, расстреляют, отмахнутся. Они научились смотреть на нас сквозь пальцы и в полной мере овладели искусством пожимать плечами.
На что им не похуй — да хуй его знает. Может, только на деньги не похуй.
Для них нет больше чести, совести, любви, помощи, милосердия, сострадания. На языке сильных это называется только одним словом — мзда.

«Для кого, для них — о ком ты?!»

И мне опять сегодня ужасно больно от того, что государственная машина, скрипя своими шестерёнками, проехалась по нам и, мигнув на перекрёстке, умчалась за поворот.
Я ограбленный и нищий, злой и беспомощный, преданный тысячекратно, стою один посреди глупого города и своей глупой жизни. И мне не о чем просить и не за что бороться.

19:29

Герой нашего времени
Господи, это я мая второго дня.

Всё началось не с той ноги.
Не с того «доброго утра», не с того солнечного луча, что уже долго грел мою подушку. Не с того началось это утро второго мая.

Кто эти идиоты? Это мои друзья.

Потом Виктор написал, что у него умирает собака. Я любил Виктора, любил его овчарку Джека, но нужных слов подобрать не мог очень долго. Просто какой-то ступор. В голове позвякивало тупо и нежно, как половником в пустой кастрюле.
Неуютно и скверно сделалось, будто в прятки играешь, и тебя уже 10 раз нашли, но не подают вида. А ты растерян и не знаешь, что делать. Выходить или прятаться дальше?
Нет, утро, начавшееся с известия об умирающем псе, не может быть хорошим.
Я тёр лицо полотенцем в умывалке и старался не смотреть в отражение, которое сегодня было таким скучным и противным. Вот царапины на плечах — откуда? не помню — синяк на шее. Как же это всё пОшло и глупо.

На берегу реки водка и шашлыки, облака и русалки.

Ну вот мы на берегу озера, это воспоминание будто не со мной, не про меня. Мы сидим в полутьме у костра, наши лица горят в его пламени, и разгорячённые от долгой игры в волейбол, мы дышим сейчас глубоко и неровно.
Это было вечность назад, там, где расцветала яблоня, шумели электрички Сестрорецка и мысли неслись вместе с ними красивые и стройные. Неужели мне принадлежит весь этот счастливый мир?

Эй, не рви на куски, на кусочки не рви…

Потом исчезло тепло, и солнце тоже погасло. На улице холод, и ветер дует промозглый и злой, я нарочно иду в расстёгнутой куртке с закатанными не по уставу рукавами. И с отчаянием затягиваюсь крепкими сигаретами — одну за другой. Пламя вспыхивает и тут же гаснет.
Небо серое, грубое, как солдатское сукно, свисает всё ниже, хочет придавить меня и весь этот прОклятый город, где сотни бунтов и расстрелов слились в один, где сотни повешенных на площадях разом возненавидели меня. Где все здания, церкви и банки, новостройки Парнаса и эти дореволюционные, построенные с мещанским размахом особняки наступают со всех сторон. От ужаса кружится голова, и мысли спотыкаются о слова, которые хотят и не могут слететь с потресканных губ.

Мерзостью назови, ад посули посмертно…

Откуда взялась эта дурацкая тоска?
О, я знаю, теперь знаю, откуда. Это всё из-за неё. В ней было сосредоточенно всё, что я видел до этого только во сне. В ней было отчаяния — сколько в бездонный колодец можно вылить вёдер; в ней было презрения – на тысячу глаз; в ней не было совести, не было тепла, уютного, как бабушкины руки, в ней не было ничего человеческого. Но демонам всё прощается. Она была самой живой на свете, самой живой среди тех, кого я встречал. Ей можно захлебнуться, если не рассчитать глоток. Ей можно удавиться —и я удавлюсь, если не получу в ответ хоть капли презрительной нежности. Она – трос через пропасть, и я ступаю по нему босыми ногами, балансируя и затаив дыхание. В конце пути я точно оступлюсь, но согну её в бараний рог, самую желанную девушку на планете. К чёрту всё это, мне не нужна никакая конгруэнтность, не нужна эту скучная, опостылевшая, тошнотворная фальшь.

Но не лишай любви високосной весной!
Слышь меня, основной!


Я закрываю очередную страницу учебника. Лампочка жарит в полную силу. Коротко стриженный юноша в зеркале крепко вытирает рукавом глаза: его тоски хватит ещё на чуть-чуть.
Кто эти мудочёсы? Это — со мной.

13:24

Герой нашего времени
Мой интернат, в котором я живу (хотя я никогда не жил в интернатах), такой красивый, типа «закрытая школа», я видел его по телеку у одноклассницы дома, ещё подростком, когда жил на Урале.
Интернат не мой, но там мои одногруппники.
Я вижу их лица, но не испытываю ничего, кроме презрительного отвращения, вроде этого: столько с вами живём под одной крышей, но так и не стали друг другу никем.

Близится выпускной или какой-то праздник, и накануне этого праздника мы едем смотреть город тубика, это вроде огромного города-диспансера. Ночь, мы стоим на возвышенности, и перед нами раскинулся город, как будто заметённый в песчаную бурю, или сам построенный из одного только песка.
Мне страшно и любопытно, но страх пересиливает. Этот город похож на мёртвый, там почти нет живых и тёплых огней из окон.

Назад мы идём пешком по пыльной и очень тёмной дороге, вдоль леса. Идём втроём: я, мой(?)дед, (смешно, мой дед умер, когда мне было 4 года, я даже не помню его) и вместе с нами ещё какая-то девушка (как будто это тоже я, не знаю, почему мне так кажется, как будто мой двойник, только девчонка).
Сзади светит фарами машина, и мы, чтобы пропустить её, резко поворачиваем в лес, там оказывается глубокий кювет, в который мы проваливаемся.

Назад я возвращаюсь без этого деда, один.

На КПП умоляю солдат не закрывать ворота, мол, сейчас дед придёт, но они только смеются и ворота всё же закрывают.

С этого момента я почему-то знаю, что всё кончено, что из пансиона меня выгоняют, что жить не имеет смысла, что вообще, честно говоря, мне просто невыносимо жить и так далее.

В интернате все радостные, спокойные и нарядные, я один ношусь там по коридорам в каком-то диком отчаянии, совершенно лишний, будто инородный предмет.
У нас праздник, все девушки в красивых платьях, и я тоже хочу надеть что-нибудь красивое, хотя бы просто переодеться, потому что моя одежда рваная и неопрятная. Я блуждаю по коридорам в поисках своей комнаты, хочу надеть костюм. Не для того, чтобы танцевать и веселиться, а по тому что знаю, что задумал на этом празднике самоубийство.

Но в коридоре меня ловит преподаватель и говорит «какой тебе костюм», тебя же, мол, выгоняют.
Поэтому я как и был, в старой и грязной одежде, заявляюсь в зал, где за круглыми большими столами вижу множество торжественных и праздничных лиц, и все смотрят на меня, как на больного, сбежавшего из дурдома.
Я и сам чувствую себя уже достаточно сумасшедшим.
Меня пытался остановить на входе какой-то мужик, но я взбираюсь с ногами на стол и стою там во весь рост прямо как на сцене.
О чём я говорю, не помню, но речь торжественная, наверное, чуть-чуть выспренняя, а самое главное, я знаю, что в конце меня ждёт самоубийство.

И я лезу в сумку, небольшую поясную сумку, которую все сейчас таскают через плечо — там заряженный пистолет. Не знаю, как он туда поместился.
Вообще натурально говоря, это никакой не пистолет, а настоящий револьвер. Такой немного винтажный, цвета потёртого бинокля, какой выдают в театрах пожилые служительницы гардероба — маленькие и добрые женщины.

В общем, перед моими глазами револьвер. Я до конца не уверен, что он заряженный и в барабане есть патроны, я вообще слабо соображаю, как с ним обращаться (может, раскрутить барабан для эффекта, как в русской рулетке?), но просто надеюсь, что застрелиться получится.
Мне ужасно страшно и волнительно.

Не помню, что там было ещё, какие-то крики, я бегал к стене с выключателем и гасил свет, боялся, что меня сейчас скрутят и выведут.

Потом до меня дошло, что я совершаю нечто страшное и даже сакральное. В голове пронеслось что-то типа последней просьбы, непонятно к кому обращённой, из серии «прости меня, но у меня нет другого выхода».
А возможность убить себя — эта мысль была такой сладкой и желанной.

И вот когда я вижу оружие уже в своей руке, в моей голове начинается такая свистопляска, что страшно представить. Там борются только 2 мысли, первая такая: давай стреляй, ты здесь всё равно самый лишний, жизнь — дерьмо. И вторая: не надо, пожалуйста, всё же наладится, а ты и пожалеть не успеешь.
И это всё так долго продолжается, но в какой-то момент я понимаю, что отступать уже поздно.
И я подношу пистолет к голове, во сне я вроде левша, так что к левому виску.
И нажимаю курок.

Меня аж подбросило на кровати. Я проснулся вместе с выстрелом и, ничего не понимая, просидел так несколько секунд. Не знаю, был ли я рад, что сон закончился именно на этом моменте или скорее сожалел, что не увидел продолжения. Да, продолжение было бы интересным.

За окном щебетало апрельское утро, и ветер беспокойно залетал в форточку. В комнате никого не было. Я взглянул на часы: без четверти десять.

В умывалке я нерешительно заглянул в большое зеркало со сколами по нижним краям и критично оглядел себя от макушки до плеч, насколько позволяло стекло. На переносице у меня была свежая царапина, как будто кто-то с длинным и острым ногтем щёлкнул меня по носу.

…Я рассказал всё Олегу, он слушал с такой внимательной серьёзностью, будто психоаналитик.
Потом сказал, сосредоточенно нахмуривались: «Всё это очень скверно, поручик, вам бы в церковь.»
Я знал, что он смеётся, но мне стало тоскливо от его шуток. Я ничего не ответил, хотя обычно всегда парировал и поддерживал эти «апофегмы поручиков», как мы их называли.

А когда мы завтракали, Олег вдруг спросил: «А я там тоже был, в твоём сне?»
Нет, вроде не было.
Олег подумал и ответил серьёзно и с облегчением: «Это хорошо.»
И потом весело и насмешливо, как умеет он один: «Если бы я там был, то сто процентов остановил бы тебя, дурака.» И ещё пару шуток не для печати.
Мы захохотали на всю столовую.

Апрельское солнце косыми лучами прорезало серые облака, и теперь охотилось за прохожими и щекотало своим теплом стриженные затылки.



22:19 

Доступ к записи ограничен

Герой нашего времени
Закрытая запись, не предназначенная для публичного просмотра

01:48

Герой нашего времени
«Бля, мужики,» — стонет он, — «Ну пожалуйста… вы же русские люди…»
«Русские,» — смеётся кто-то в ответ, и снова слышится звук глухого удара.
Мы подходим ближе. Теперь нас с дерущимися разделяет только пешеходная дорожка.
«Зачем лежачего бьёте, мужики?» — спрашивает, подходя на два шага ближе, Олег.
«Всё нормально, парни,» — успокаивает нас один из дерущихся. Но успокаивает довольно взвинченным голосом.
Как бы и мы не попали под горячую руку, думаю. Но сегодня мне не страшно рядом с дракой. Нет ни раздражения, ни ярости, ни насмешки. Пусто и тихо. Мимо по бульвару шелестит ночной троллейбус.
Я закуриваю. Сигарета вспыхивает на мгновение, озаряет тёплым светом мои руки.

Он поднимается сначала на четвереньки, потом встаёт на колено. Но равновесие теряется.
«Ребят,» — повторяет он раз десять, — «Ребят, я родился… я родился… хотите скажу, где я родился?..» — и избитый, и избивавшие бесконечно пьяны.
«Ну и где ты, блять, родился?» — не выдерживает один.
«Я родился… щас… родился…»
«Говори, сука!»
«Вот честно! — Я хохол!»
Он снова падает от удара.

Мы начинаем отходить, и я думаю только о том, зачем он сказал, что хохол. Как ему пришло в голову, что это подходящее место и время. Смешно. Почему это пришло ему на ум именно в тот момент.
Мы уходим дальше по бульвару, и шум такси и каршеринга заглушают пьяную драку.
«Они его убить могут,» – задумчиво говорит Саша.
Я пожимаю в ответ плечами. Не знаю, не понимаю, почему мне всё равно, зачем я так равнодушен.
В темноте улицы больно бьёт по глазам яркая подсветка дисплея телефона — это Олег вызывает наряд полиции.

22:35

Герой нашего времени
Два нарратива.
Первый.

Расскажи мне, пожалуйста, где ты была, что без меня делала? Разреши посмотреть в глаза твои. Катятся электрички в обе стороны, платформа дрожит, и руки мои дрожат от страха. Сгорает, захлёбываясь последними лучами, солнце. Такое яркое, что смотреть не хочется.
Я спускаюсь с моста по лестнице, посёлок уснул, укрытый снегом. Мне сегодня далеко ехать, и далеко думать можно, без конца об одном и том же.
Глыбы снега лежат по краям, тяжёлые, серые — не расступятся. Облака разорванные над головой бегут — не остановятся.
Ты молчишь сегодня, не мучай меня, пожалуйста. Разреши посмотреть в глаза твои.

Второй.

Сорву объявление в парадной, пусть полетит листок трижды вокруг Земли прОклятой, пусть упадёт там, где у людей в кулаках сжаты обоймы полные, — и остановит их. Я ведь так загадал.
А мы под мигающей лампочкой будем с тобой целоваться, тихо падает снег на твои плечи нежные и не тает.
Я вернулся, вот он я, такой, как прежде.
И ресницы дрожат, и закрываешь глаза цвета бамбукового леса.