Днём в субботу нас загнали в большой зал читалки на внеочередной студсовет и очень долго говорили про безопасность. Что в связи со сложившейся ситуацией, охрана на кпп усиливается, а приводить в общагу посторонних строго воспрещается, что нарушивших режим ждёт строгий выговор вплоть до выселения, и что мы должны это понимать — не маленькие дети.
И ещё много скучных серых слов.

Студенты недовольно хмурились и зевали, кто-то на задних рядах спал, положив голову на парту. В общем, от собрания осталось напряжённое уныние, развеять которые оказалось довольно сложно. Мы были раздражены, будто разобщены и страшно далеки друг от друга, и сначала обеспокоенные нервные души слонялись по темнеющим в сумерках коридорам, а потом в общаге стало совсем пусто не по себе. А вечером, уже ближе к отбою, мы узнали, что Игорь напился. Это был плохой знак.

Сначала к нам в дверь требовательно и тяжело постучали, но она тут же сама открылась. На пороге стоял Макс Вершинин из четвёртого взвода.
— Дозоров, — начал он сразу и прислонился плечом к дверному косяку, — Игорь Девятовский из вашей комнаты, заберите его пьяного от нас. Я с ним возиться не собираюсь, да и никто из пацанов тоже.

Он бросил взгляд в сторону и остановил на мне.

— Или ты его забери, Брусенцов.

Олег зло развернулся на стуле — у него никак не получался чертёж. Или сопромат. Макс понял, что зашёл не вовремя.

— Иди нахер, Вершинин. Сами разбирайтесь, — Дозоров снова отвернулся к столу, на котором были разбросаны смятые листы.

— Иди, Макс, я сейчас прийду за ним, — мягко ответил я, не давая разгореться ссоре.
Вершинин вышел, оставив открытой дверь.

— Когда пойдёшь за Игорем, прикрой дверь, дует, — буркнул вслед Олег.

Я вышел и направился по коридору в сторону комнаты 610, но она была заперта изнутри. Постояв минуту в надежде, что кто-нибудь откроет и так этого не дождавшись, я вышел на лестницу и спустился ещё 3 марша до второго этажа. Здесь было огромное длинное окно шириной во всю стену, и оттого, что на этаже было уже темно, из него виднелись тёмно-синее уже почти ночное небо и верхушки деревьев, которые словно любопытно заглядывали внутрь общаги. Я прикинул, где ещё может быть Игорь, и решил заглянуть в 207.

Дверь мягко и осторожно поддалась, будто комната не хотела открывать мне какую-то свою сокровенную тайну. Шторы были задёрнуты, и свет фонарей, пробиравшийся сквозь них, был из-за этого мягким и словно печальным. За столом, усеянным рассыпанными окурками из переполненной импровизированный пепельницы, роль которой играло блюдце, сидел Игорь. Он был один. Перед его лицом стояла почти пустая бутылка водки и наполовину полный стакан. Он поднял на меня тяжёлый взгляд из-под серьёзно сведённых бровей, и я сел напротив, на стул, заваленный чьими-то вещами.

— Это ты из-за сегодняшнего собрания? — спросил я тихо, боясь нарушить сокровенный покой, который будто был соткан из хрусталя: стОит дотронуться только до чего-то одного, как всё остальное со страшным звоном и треском тоже разлетится вдребезги.

Он кивнул, не поднимая глаз.
Мне вдруг стало ужасно тоскливо, оттого, что Девятовский пьёт в одного, ещё в 10 раз хуже, чем после собрания. И я ринулся в бой:
— Зачем тебе это? Знаешь ведь, что плохо и всё равно пьёшь.

— Ничего ты не понимаешь, Ян, — с досадой и раздражением он махнул рукой. — Смысл ведь не в том, чтобы не грешить, а в том, чтобы потом раскаяться.
Я взял почти пустую бутылку и, чуть отодвинув штору, поставил её на подоконник. Она тихо и печально звякнула, будто тоже сожалела о том, что Игорь напился.
— Ну я твоим духовником быть не собираюсь, — спокойно сказал я, но совсем не потому, что не хотел слушать его скорбной исповеди. Мне не хотелось, чтобы он начинал говорить только по одной причине: мне тоже станет страшно от его мыслей, а прыгать в ту же пропасть, где уже был Игорь, мне не хотелось.

— А я тебе и не буду, чувак, — усмехнулся он. И потом тотчас добавил, развернувшись ко мне: — Хочешь, скажу, почему сегодня напился?
Я вздохнул.

— Я не хочу присягать /такой/ России. — твёрдо и горько произнёс он.

Он поднял на меня серые глаза, чуть воспалённые от сигаретного дыма и внутреннего напряжения.
Сердце у меня сделало сальто и сильно толкнуло рёбра от зарождающегося где-то глубоко ужаса.

— Мне все четыре года здесь почти каждый день рассказывали об офицерской чести. Мы без пяти минут офицеры, Ян. Но я не могу присягнуть этой России. Мне так больно…

Холод пробежал от головы до самых кончиков пальцев, застыл в лопатках, мешая свести их.
— Разве ты этого сам не чувствуешь? Ты же нормальный парень, Брусенцов, ты же не глупый, — с напором говорил он, не отводя взгляда.

— Так, Игорь, стоп. Надо тормозить, — я встал и прошёлся по комнате. Страх и опустошение Игоря передались мне, и я вдруг ощутил его неприкаянность и растерянность как свои.

— Я ведь не /этого/ хотел, когда сюда шёл, понимаешь? — его голос звучал глухо, но с каждым словом всё сильнее и сильнее звенело в нём отчаяние загнанного в ловушку и осознающего своё бедственное положение человека. — Они ведь всё продадут, Ян. И совесть свою, и честь. И нас тоже. Мне уже страшно, что у меня на плечах эти погоны. А что будет потом? Почему я так поздно это понял? Да я ведь и не задумывался никогда, просто делал и всё… Как-то плевать было. Вот теперь расплатимся и расплачемся за это безразличие…

Страшно и больно, словно ударами молотка, отдавались слова Игоря в голове, и мне хотелось орать от ужаса и горести.

— Всё наладится, Игорь, — почти беззвучно сказал я, стараясь совладать с этой холодной волной отчаяния. — Однажды всё закончится.

— Ты сам-то в это веришь? — хмуро пробормотал Игорь.
— Верю, — я сказал это так спокойно, что сам удивился. — Верю. Потому что у нас нет другого выхода.